Просмотров: 2158

Она оставила новорождённого — и я не осудила. Почему?

Она оставила новорождённого — и я не осудила. Почему?
– Что орешь-то? Роди сначала, потом ори! – Клавдия Семеновна выжимала половую тряпку в ведро, и мыльная вода с розовыми разводами крови стекала по её жилистым рукам.
Крик из седьмой палаты резанул по ушам – молодой, срывающийся. Первородка, стало быть. Они всегда орут громче всех.
– Мама! Мама, где вы?
– Я здесь, Иночка, здесь! – женский голос, интеллигентный такой. С придыханием, как у певиц. – Потерпи, родная, дыши, как учили…
Клавдия Семеновна хмыкнула. Терпи-растерпи. Тряпка снова нырнула в ведро. Вода уже остыла, надо бы сменить, да лень тащиться. В ноздри бил запах хлорки вперемешку с чем-то сладковатым – молоком, что ли. Или страхом. Страх в роддоме пахнет сладко, как перезрелые яблоки.
Подхватила ведро, двинулась дальше. Пол под ногами поскрипывал – старый, на линолеуме заплатка на заплатке. Ночная смена самая долгая. Особенно когда воспоминания лезут, как тараканы из щелей.
Сорок лет назад. Тот же линолеум, только новый ещё. Блестел так, что глазам больно.
– Клав, ты это… Того… – Нинка стояла в дверях ординаторской, кутаясь в застиранный халат. Губы обкусаны, под глазами синяки. – Я решила. Отказываюсь.
Молодая Клава – тогда ещё медсестра, не санитарка – выронила шприц. Звякнул о кафель, покатился.
– С ума сошла? Это ж твой ребенок!
– Ну и что? Куда мне с ним? В общагу? Я сама-то на хлеб с трудом… Родители знаешь что сказали? «Нагуляла – сама и выкручивайся».
– Я помогу! – Клава подобрала шприц, машинально сунула в карман. – Вместе справимся! Не отдавай, Нин!
Швабра ткнулась в косяк. Клавдия Семеновна встряхнулась. Нечего прошлое ворошить. В соседней палате женщина тихо напевала колыбельную. «Месяц над нашею крышею светит…» Голос дрожал на высоких нотах.
Заглянула в приоткрытую дверь пятой палаты. Женщина в шёлковом халатике – ну надо же, шёлк в роддом притащила – раскладывала на кровати детские вещички. А на соседней койке девица сидит, уткнувшись лицом в колени.
– Инга, ну посмотри хоть. Я в трёх магазинах была, самые красивые выбирала. Вот, смотри – с мишками. Ты же мишек любила…
– Уберите. – Голос глухой, как из подвала.
– Иночка, ну что ты…
Девица подняла голову. Лицо молодое. Очки съехали на нос.
– «Мне безразлично – в старом ли халате буду стоять у варочной плиты, счищать ли на тарелку со сковородки капусту…» – голос монотонный, как у робота. – Это Цветаева, мама. Про материнство. Которого у меня не будет.
Мамаша – Вера Николаевна, кажется – опустила руки. Пальцы длинные, с утолщёнными суставами. У пианистов такие бывают от многочасовых гамм. Или артрит просто.
– Доченька, но как же… Это же твой ребенок!
– Биологически. А фактически – я не смогу его любить. Вы же сами всю жизнь твердили про ответственность. Вот я ответственно подхожу – отдам тем, кто сможет.
Клавдия Семёновна откатила ведро. Противно слушать чужое горе, когда своего через край. Вода в ведре плескалась, как в море штормовом.
– Клав, я больше не могу! – Нина ввалилась в комнату общежития. Ребенок на руках находится. – Третью ночь не спит! У меня молоко пропало!
– Давай сюда! – Клава подхватила малыша. Лёгонький, как пёрышко. – Иди спать. Я покачаю.
– Ты обещала помогать! А сама вечно на дежурстве! Я одна, как… как…
– Нин, я ж работаю. Нас двое всего в смене.
– А я, по-твоему, не работаю? Я из-за тебя его оставила!
В коридоре пахло валерьянкой – кто-то из рожениц опять разнервничался. Санитарка из соседнего отделения, Райка, высунулась из ординаторской:
– Клавка, у тебя в седьмой как? Орёт ещё?
– Орёт. Долгие будут роды.
– У меня тут одна на весь роддом разоралась. Муж пьяный припёрся, требует сына. А у неё девочка. Теперь истерика – что скажет, как домой придёт. – Райка сплюнула. – Мужики, тьфу! Сына ему подавай!
Ночь тянулась, как жвачка. Роженица из седьмой всё никак. То затихнет, то опять – как резаная. Клавдия Семёновна домыла коридор, пошла воды разносить.
– Пить! Господи, пить! – Инга вцепилась в стакан.
– Много нельзя. Глоточек только.
Девка сделала судорожный глоток, схватила Клавдию Семёновну за руку. Ладонь горячая, влажная.
– Больно! Я не знала… не думала, что ТАК больно! «В гибели есть услады ласка…» Это Бальмонт.
– Ты давай без стихов-то, – встряла акушерка, молоденькая совсем, сама недавно родила. – Рожать будем, не помирать. Дыши давай, дыши!
Клавдия Семёновна высвободила руку. На запястье остались красные полосы от ногтей. Девка эта цитатами как щитом закрывается. Умная, видать. Начитанная. Только от боли родовой никакой Бальмонт не спасёт.
К утру родила. Мальчик. Крупный, головастый. Заорал сразу – здоровый, значит.
– Девять баллов по Апгар! – акушерка сияла. – Богатырь! Мамочка, смотрите, какой сыночек!
Инга отвернулась к стене. На мокрой от пота щеке блеснула дорожка слезы.
– Да вы что! Посмотрите хоть разок! Он же красавец!
– Я сказала – унесите. И мать позовите. Мне нужно… нужно ей сказать.
Клавдия Семеновна подхватила таз с окровавленным бельём. В коридоре на кушетке – той самой, довоенной ещё, с продавленными пружинами – сидела Вера Николаевна. Шёлковый халатик сменила на старую кофту.
– Родила?
– Родила. Парень здоровый.
– А она?
– Смотреть не хочет.
Вера Николаевна медленно разжала руки. На ладонях – красные полумесяцы от ногтей.
– Я не знаю, что делать. Не знаю… Может, она права? Я ведь тоже… Меня мать одна растила. Отца не было. Знаю, каково это – без отца. Может, в полной семье лучше будет?
Клавдия Семеновна поставила таз на пол. Спина заныла – не молодая уже, чтобы тазы таскать.
– В курилке что ли посидите. А то тут сквозняк.
Маленький гробик несли на руках. Дождь хлестал, как из ведра. Нина шла, как деревянная. Ни слезинки.
На третий день Клавдия Семеновна застала Веру Николаевну в курилке. Та не курила – сидела на подоконнике, смотрела во двор. Внизу возились воробьи у помойки.
– Написала отказ. – Вера Николаевна даже не обернулась. – Я с ней говорила, уговаривала. Она Есенина цитирует: «Не жалею, не зову, не плачу…». Говорит – это про неё. Что не будет жалеть.
Клавдия Семеновна принялась протирать стёкла. Разводы никак не оттирались – известка въелась.
– Может, оно и правильно. Кто знает-то.
– Как это – правильно? Бросить ребёнка?
– А если не потянет? Если случится чего по недосмотру?
Вера Николаевна резко обернулась.
– У вас дети есть?
Клавдия Семеновна скребла стекло. Скрип такой противный – по нервам.
– Тогда откуда вы знаете?
– Жизнь научила.
Вера Николаевна соскользнула с подоконника. В кармане что-то звякнуло – ключи, наверное. Или мелочь.
– У меня был ученик. Талантливый мальчик. Шопена играл – заслушаешься. В консерваторию готовила. А он взял и повесился. В семнадцать лет. Знаете почему? Мать заставляла играть. С трёх лет – гаммы, этюды, конкурсы. Он ненавидел фортепиано. А она – «для его же блага». Вот и «облагодетельствовала».
Пошла к выходу, остановилась:
– Может, Инга права. Может, отсутствие любви – это тоже забота. Извращённая такая.
Пятнадцать лет прошло с Нининого ухода. Клавдия Семеновна в санитарки перешла – не могла больше уколы делать, руки тряслись.
– Клавка? Ты?
У входа стояла женщина. Страшная – опухшая, грязная, вонючая. Только глаза Нинкины.
– Я пришла… попрощаться. Устала я, Клав. Сил больше нет.
– Куда собралась?
– А какая разница? Ты ж говорила – каждый свою ношу знает. Я свою донесла. До края.
Больше Клавдия Семеновна её не видела.
На пятый день Инга выписывалась. Клавдия Семеновна драила пол у лестницы – самое грязное место, все тут ноги вытирают.
Услышала шаги. Подняла голову.
Инга шла, держась за стену. Под глазами – фиолетовые тени. Остановилась.
– Я знаю, что вы думаете.
Клавдия Семеновна выпрямилась. В пояснице стрельнуло – радикулит, зараза.
– Все осуждают. Медсёстры шепчутся – «кукушка», «бессердечная». А та, молоденькая акушерка, даже плакала.
Инга поправила очки. Дужка примотана пластырем – сломалась, видать.
– «Знаю, умру на заре. Ей же, ей, знаю, умру на заре!» Это Есенин. Извините. Я цитирую, когда… когда не знаю, что сказать.
– Вижу.
– Можно вопрос?
– Валяй.
– Вы бы на моём месте… оставили?
Клавдия Семеновна полезла в карман. Часы лежали там всегда – старые, с потёртым циферблатом. Остановились сорок лет назад.
– Видишь? Стоят. Как встали в тот день, когда я подругу уговорила ребёнка не отдавать. Сама, дура, всё «грех, грех» твердила. Она послушалась. А потом… Уснула от усталости. Ребёнок одеяльцем… Неважно. Ты спрашиваешь, что бы я сделала? Я бы сделала так, как сердце велит. Только своё сердце слушала бы. Не чужое.
Инга кивнула. Пошла. У двери обернулась:
Полгода спустя
Дождь барабанил по стёклам. Клавдия Семеновна выжимала тряпку – всё та же процедура, только ведро новое дали, пластмассовое.
– Здравствуйте.
Инга. Похудела ещё больше. Но глаза… другие. Спокойные.
– Чего пришла?
– Анализы. Планово. – Инга протянула конверт. – Письмо пришло. От приёмных родителей. Фотографию прислали.
– И чего?
– Посмотрите?
– Зачем мне чужого ребёнок смотреть?
Инга положила конверт на подоконник. Тот самый, где Вера Николаевна сидела.
– Знаете, я Мандельштама теперь читаю. У него есть: «Я скажу тебе с последней прямотой – всё лишь бредни, шерри-бренди, ангел мой». Это про иллюзии. Которых у меня больше нет.
Ушла. Клавдия Семеновна домыла лестницу. Подошла к окну.
На фотографии – малыш в красивой комнате. Игрушек гора. Женщина держит его на руках – молодая, улыбается. Мужчина рядом. Тоже улыбается.
А пацан… Серьёзный такой. Смотрит в камеру, будто спрашивает что-то.
Клавдия Семеновна достала часы. Покрутила заводную головку – так, от нечего делать.
Стрелка дрогнула. Пошла.
– Ишь ты, – сказала Клавдия Семеновна. – А я думала, насовсем встали.
Сунула фото в карман к часам. Подхватила ведро.
В седьмой опять кто-то орал. Новенькая, наверное. Первородка.
Ночь длинная. Работы много.
А часы тикали. Тихо так. Но слышно.

Работает на Innovation-BREATH